Сторож говорит:
— Как я тебе ахну по зубам — будешь оскорблять при исполнении служебных обязанностей… Держите его крепче… Не выпущайте его, суку.
Собирается толпа. Кто-то спрашивает:
— А что он сделал?
Сторож говорит:
— Мне пятьдесят три года — он, сука, прямо загнал меня. Он едет не по той дороге… Он едет по дорожке, по которой на велосипедах проезду нет… И висит, между прочим, вывеска. А он, как ненормальный, едет… Я ему свищу. А он ногами кружит. Не понимает, видите ли. Как будто с луны свалился… Хорошо, мой помощник успел остановить его.
Лешка протискивается сквозь толпу, впивается своей клешней в мою руку и говорит:
— Я ему, гадюке, хотел руку перебить, чтоб он не мог ехать.
— Братцы, — говорю я, — я не знал, что здесь нельзя ехать. Я не хотел удирать.
Сторож, задыхаясь, восклицает:
— Он не хотел удирать! Вы видели наглые речи. Ведите его в милицию. Держите его крепче. Такие у меня завсегда убегают.
Я говорю:
— Братцы, я штраф заплачу. Я не отказываюсь. Не вертите мне руки.
Кто-то говорит:
— Пущай предъявит документы, и возьмите с него штраф. Чего его зря волочить в милицию? Провинность у него, в сущности, не так крупная.
Сторожу и нескольким добровольцам охота волочить меня в милицию, но под давлением остальной публики сторож, страшно ругаясь, берет с меня штраф и с видимым сожалением отпускает меня восвояси.
Я иду со своим велосипедом, покачиваюсь. У меня шумит в голове, и в тазах мелькают круги и точки. Я бреду с развороченной душой.
Я по дороге сгоряча произношу нелепую фразу: «Боже мой». Я массирую себе руки и говорю в пространство: «Фу!»
Я выхожу на набережную и снова сажусь на свою машину, говоря:
«Ну ладно, чего там. Подумаешь — нашелся фон-барон, руки ему не верти».
Я тихо еду по набережной. Я позабываю грубоватую сцену. Мне рисуются прелестные сценки из недалекого будущего.
Вот я, предположим, еду на велосипеде с колосьями, похожими друг на друга как две капли воды.
Вот я сворачиваю на эту злосчастную аллейку. Чей-то смех раздается. Я вижу — сторож идет в мягкой шляпе. В руках у него цветочек — незабудка или там осенний тюльпан. Он вертит цветочком и, смеясь, говорит:
— Ну, куда ты заехал, дружочек? Чего это ты сдуру не туда сунулся? Экий ты, милочка, ротозей. А ну, валяй обратно, а то я тебя оштрафую — не дам цветка.
Тут, тихо смеясь, он подал мне незабудку. И мы, полюбовавшись друг другом, расстаемся.
Эта тихая сценка услаждает мое страдание. Я бодро еду на велосипеде. Я верчу ногами. Я говорю себе: «Ничего. Душа не разорвется. Я молод. Я согласен сколько угодно ждать».
Снова радость и любовь к людям заполняют мое сердце. Снова им хочется сказать что-нибудь хорошее или крикнуть: «Товарищи, мы строим новую жизнь, мы победили, мы перешагнули через громадные трудности, — давайте все-таки уважать друг друга».
С переполненным сердцем я вернулся домой и записал эту сценку, которую вы сейчас читаете.
Это случилось в прошлом году, и с тех пор подобных происшествий с нами уже не было, из чего мы заключаем, что подобное боевое настроение среди служащих по охране зеленых насаждений идет на убыль. И это очень хорошо. А то это слишком неприятная неудача, с которой следует бороться со всей энергией.
Другой случай весьма досадной неудачи мы как-то раз наблюдали в деревне, среди полей и равнин. И он нас не менее огорчил, чем этот.
Однажды я поехал в деревню Борки. Мне туда надо было по делу.
От станции до этой деревни было не так много. Может быть, километра три. Но пешком я идти не рискнул. Весенняя грязь буквально доходила до колена.
Возле самой станции, у кооператива, стояла крестьянская подвода. Немолодой мужик в зимней шапке возился около лошади.
— А что, дядя, — спросил я, — не подвезешь ли меня до Борок?
— Подвезти можно, — сказал мужик, — только даром мне нет расчету тебя подвозить. Рублишко надо мне с тебя взять, милый человек. Дюже дорога трудная. Воды много.
Я сел в телегу, и мы тронулись.
Дорога действительно была аховая. Казалось, дорога была в свое время специально устроена с тем тонким расчетом, чтобы вся весенняя дрянь со всех окрестных полей стекала именно сюда. Жидкая грязь покрывала почти полное колесо.
— Грязь-то какая, — сказал я.
— Воды, конечно, много, — равнодушно ответил мужик.
Он сидел на передке, свесив вниз ноги, и непрестанно цокал на лошадь языком.
Между прочим, цокал он языком абсолютно всю дорогу. И только когда переставал цокать хоть на минуту, лошадь поводила назад ушами и добродушно останавливалась.
Мы отъехали шагов сто, как вдруг позади нас, у кооператива, раздался истошный бабий крик.
И какая-то баба в сером платке, сильно размахивая руками и ругаясь на чем свет стоит, торопливо шла за телегой, с трудом передвигая ноги в жидкой грязи.
— Ты что ж это, бродяга! — кричала баба, доходя в некоторых словах до полного визгу. — Ты кого ж посад ил-то, черт рваный? Обормот, горе твое луковое!
Мой мужик оглянулся назад и усмехнулся в бороденку.
— Ах, паразит-баба, — сказал он с улыбкой, — кроет-то как!
— А чего она? — спросил я.
— А пес ее знает, — сказал мужик, сморкаясь. — Не иначе как тоже в телегу ладит. Неохота ей, должно статься, по грязи хлюпать.
— Так пущай сядет, — сказал я.
— Троих не можно увезти, — ответил мужик, — дюже дорога трудная.
Баба, подобрав юбки чуть ли не до живота, нажимала все быстрее, однако по такой грязи догнать нас было трудновато.